СУББОТНИЙ ВЕЧЕР

Она присела на кровать. От спутавшихся волос неприятно чесалась шея. Сейчас лучше не смотреться в зеркало - вчерашняя тушь, слепив ресницы, размазалась под глазами и сейчас она, скорее всего, напоминает персонажей фильмов ужасов.

 Никогда не хватает сил умыться перед сном. Или забывает, или так устает от домашних дел, наваливающихся на нее после долгого рабочего дня, что, побыстрее загнав детей в постель, ложится рядышком, рассказать им сказку, и в итоге засыпает раньше них. 

И каждый вечер все начинается сызнова: она возвращается с работы и стоит ей переступить порог, как нескончаемые домашние заботы вместе с мужем и детьми наваливаются на нее, как страшный сон…  

Едва она входит, мать туго-натуго перевязывает голову полотенцем и, держась за стенки, пошатываясь, бредет в спальню. Как станочник, отстоявший дневную смену, она передает рабочее место дочери.

Когда мать, волоча ноги, уходит к себе, кажется, что она больше не выйдет оттуда. Словно не двери спальной комнаты, а крепостные ворота запирает за собой, и не в постель сейчас ляжет, а уснет вечным сном, укроется где-то очень глубоко, куда не доносятся голоса детей, где никто не сможет ее отыскать.

Каждый раз, когда мать, устало волоча ноги, бредет в спальню, она чувствует себя негодяйкой, дрянью, словно кожей ощущает осуждающие взгляды людей, уставившихся на нее в свете ярких прожекторов.

С тех пор, как появились дети, все — родственники, соседи, знакомые смотрят на нее с откровенным осуждением, с иронией, будто совсем недавно застали ее за каким-то страшным преступлением и теперь каждый считает себя вправе читать ей нотации, но держит свои упреки при себе, словно не хочет стать причиной еще более ужасного преступления. Встречающиеся ей во дворе соседи, смущаясь, с трудом выдавливают из себя:

-Нельзя так, детка, пожалела бы мать…Сама детьми занимайся. Ничего не случится, если годок-другой дома посидишь. Обойдутся на работе и без тебя…– сказав, торопливо отдаляются от нее, словно боятся, что вместо ответа она может ударить их. 

Она смотрит, как мать плетется по коридору, и вспоминает детство, светлые дни, которые они проводили с матерью, ее рассказы, напоминающие старые фильмы, их воскресные походы в кино, когда, купив мороженое, они с каким-то особым наслаждением ели его в фойе кинотеатра…

Тогда мать не шаталась, не волочила ноги; это она до срока превратила ее в старуху, измучив своими безосновательными притязаниями, своими бесконечными проблемами и детьми. Растя ее детей, мать сама стремительно старела… 

Так же молча, безропотно она растила ее, ее братьев и сестер. Теперь растит их детей. Потом будет растить детей этих детей, потом их внуков и правнуков. С трудом волоча ноги, стянув полотенцем голову, она будет стирать, кормить, пеленать, стричь им ногти маленькими ножницами... Откажут руки - в зубах потащит ребенка, откажут ноги - поползет на коленях. И может, тогда, как в сказке, ее глаза засияют, косы станут до пят, набухнет молоком грудь...

А скорее, будет наоборот. Настанет день, когда, окончательно выбившись из сил, мать сляжет и уже не встанет… Тяжело дыша, недвижимая, будет молча смотреть на нее... А она, терзаемая муками совести, будет ненавидеть себя, свой эгоизм и себялюбие. 

Когда она думала об этом, сердце сдавливала тоска… Ведь если все так и будет продолжаться, мать не выдержит – свалится. Глаза у нее запали, стройные ноги усохли, руки сделались как у ребенка.

С тех пор как она сама стала матерью, ей уже не приходит в голову приласкаться к матери или, как прежде, подсесть к ней вечером на кровать, чтобы поболтать до рассвета. Теперь ни у нее, ни у мамы не было времени на все это.

С тех пор как появились дети, и мать, похоже, забыла о ее существовании - никогда не спросит, позавтракала ли дочь, не приласкает, не погладит по голове, когда она бывает не в духе.

С появлением детей, они обе словно разучились говорить, общаться. С утра до вечера только и знают стирать, кормить, мыть, с рук на руки передавать детей. Кажется, что они и вместе-то живут лишь из-за детей. И дом будто уже не их прежняя уютная квартира, а военный штаб со строгой дисциплиной.  И мать, и их дом, и ее саму — дети изменили все.

Каждый раз думая об этом, она пыталась найти себе оправдание. Но что она могла сделать? Бросить работу она не в силах. Ее декретный отпуск давно закончился. А отдать детей в ясли не соглашается мать. А дети будто и не растут, - подумала она, от злости укрывшись с головой под одеялом. Эти маленькие, непоседливые создания не похожи ни на нее, ни на мать. Заживо губя свою бабушку, сокращая ее жизнь и истощая последние силы, они целыми днями ноют, бегают, прыгают, на стенки лезут — переворачивают дом вверх дном. Что она будет делать, если с мамой, не дай Бог, что-то случится? – подумала она. – Задушит обоих детей и навсегда избавит себя и мать от этих извергов в человеческом обличье… И все будет как прежде – как было до них…

Если мама, не дай Бог, сляжет – соседи, знакомые и родня, все как один обвинят ее в том, что мать доведена до такого состояния и, показывая на нее сотнями указательных пальцев, крикнут:

-Бессовестная! 

…Она думает об этом постоянно, изводит себя этими мыслями, особенно по утрам, когда целует детей и отправляется на работу. И весь день ее терзают муки совести.  Она думает об этом и по вечерам, когда возвращается домой, устало поднимаясь по лестницам… 

Вечером у нее нет времени даже раздеться. Дети, проведя весь день в квартире с бабушкой, прямо у дверей цепляются за ее ноги.   Вся взмыленная, она на ходу снимает туфли, не успев переодеться, идет на кухню, распихивает по местам продукты, которые приволокла в сумках, целует в макушку пытающихся вскарабкаться к ней на руки детей, чтобы они не шумели и не мешали бабушке, которая ушла в спальню, одной рукой гасит огонь под клокочущим чайником, другой убирает с пола пищащую игрушку, параллельно моет руки и переодевается, отвечая, словно заезженная пластинка, на бесчисленные вопросы, на которые отвечала уже сто раз.

А дети уже принялись за дело: усевшись друг против друга, катают по полу картошку, которую она еще не успела убрать, тащат в рот грязную, всю в песке зелень, и, жуя, осыпают ее вопросами:

— Это что?

— Хлеб...

— А это?

— Яйца...

— А это?

Ее терпение лопается. В такие минуты ей хочется схватиться за свисающую с потолка люстру, вырвать ее, да так, чтобы обрушить весь дом. Но ни до люстры она не дотянется, ни дом обрушить не решится… 

С трудом сдерживая раздражение, то и дело покрикивая на детей, она переодевается, сует ноги в шлепанцы, и весь вечер возится, возится, возится, часто поглядывая на часы, считая минуты до девяти вечера – до того восхитительного момента, когда детей можно будет уложить спать...

Накормив детей, она сажает их перед сном на горшок, потом, искупав каждого в ванной, переодевает, сушит волосы, и все время следит за стрелками часов. 

В девять часов детей, наконец, удается уложить; сердце радостно бьётся в предчувствии близкой свободы и, неудержимо зевая, она рассказывает им сказку, которую рассказывала уже сто раз, гладит детей по голове, потом, не выдержав, раздает им шлепки и все это время изо всех сил старается не заснуть, чтобы, после того как дети уснут, заняться, наконец, своими делами, дописать что-то или прочесть. Но где там, взять в руки книжку - и то нет сил.

Бормоча вызубренные от частого повторения сказки, она сама погружается в сон и засыпает раньше детей прямо в одежде и не успев смыть косметику. Тушь размазывалась по лицу, образовывая черные круги под глазами, а она окуналась в страшные, похожие на сказки сны… В этих снах она надевает своих детей вместо одежды, натягивает на ноги вместо носков, а потом, когда пытается снять их, понимает, что это ей не удается… Дети, надетые на нее, начинают плакать и выть как резаные… Этот плач приводит ее в ужас… 

А среди ночи она просыпается и, не открывая глаз, стаскивает с зудящего тела одежду. А иногда одежда словно не хочет сниматься и липнет к телу… Тогда она, наяву борясь с упрямой одеждой, а на деле все еще находясь во власти сна, горит в дымных кострах и умирает…  Или же просыпается в тот момент, когда в легких остается последний глоток воздуха, и после этого уже не может уснуть. Она встает и в темноте ходит по комнатам как сумасшедшая, потом идет на кухню — попить, зажигает свет в ванной; видит в зеркале свое лицо, темное от размазанной по нему туши, глаза с крошечными после приснившегося кошмара зрачками, и ей хочется умереть.

Помассировав лицо, она подумала, что это не жизнь… Как долго еще это будет продолжаться? Она взглянула на спокойно спящих детей.  И не скажешь, что это те самые дьяволята, от которых с утра до вечера весь дом ходуном ходит. 

Когда дети вот так тихо спят, свернувшись калачиком, ей даже жаль их. Вообще, ночью ей жаль всех - и детей, и мать, и Азада… Во сне все, кроме нее, становятся такими кроткими. Только она и во сне с кем-то борется, чему-то сопротивляется, задыхается в дыму каких-то костров… 

Азад спит рядом, уткнувшись носом в подушку, в такой позе, будто ночью кто-то отворил дверь и швырнул его на постель, как старый мешок с тряпьем. Он негромко посапывает, его руки, свесившись с кровати, касаются пола.

Она взглянула на пишущую машинку, стоящую наверху, на стеллаже с книгами; на машинке лежит стопка исписанных листов бумаги, густо покрытая пылью.

Это ее рукопись, ее слова, ее фразы, длинные и короткие, ее мысли, ее душевные состояния, накладывающиеся одно на другое, она, ее сущность, ее жизнь, лежит под толстым слоем пыли. Строки выцветают, исчезают запятые и точки, фразы сливаются одна с другой. Буквы машинки, забитые пылью, теряют форму и становятся похожими друг на друга. 

Каждый раз, когда ее взгляд падал на покрытую пылью машинку, ей начинало казаться, что вместе с этой машинкой, с этими исписанными листками, выцветает и покрывается пылью она сама. Мозг от длительного бездействия утратил извилины, сгладился, превратился в плоскую лепешку, набитую опостылевшими домашними заботами: мокрые штанишки, ложка, которой она раздраженно помешивает кашу, рыжий веник, похожий на крашеную голову их соседки, — им она без конца метет пол, скособоченные детские ботинки, подсыхающие на плите, бесконечно усталое лицо матери, номер автобуса, на котором она ездит на работу, краснощёкое лицо продавца, у которого она каждый день покупает молоко…

У нее нет возможности даже просто спокойно подумать о своем. Это раньше она могла, проснувшись, валяться в постели и размышлять. Могла часами лежать, как хотела, то на этом боку, то на том, могла думать сколько хотела, приходить к тем или иным выводам, и под впечатлением от своих умозаключений, натянув на голову одеяло, с колотящимся сердцем кусать губы и ломать пальцы, или лежать, глядя в потолок, чувствуя, как веки тяжелеют от возвращающейся дремы.

…Откинув волосы назад, она подумала, что как ни странно, раньше она находила время для того, чтобы подумать о том, о чем хотелось... В мыслях она делала все, что душе угодно, смещала все на свете с привычных мест, меняла цвета предметов; лежа на кровати, свесив голову вниз, рассматривала в окно перевернутый город. Машины ехали по небу, люди висели вниз головой, гуляя по облакам, а солнце оказывалось у них под ногами. 

Поглядев на перевернутый город, она брала ожидавшие ее на прикроватной тумбочке белые листки и писала, переносила на бумагу переполнявшую ее странную свободу, которая начинала просачиваться в квартиру… Она писала, писала, пока не распухал палец и не начинало темнеть в глазах. Порой, войдя в азарт, она начинала писать предложение на листке, а заканчивала на пододеяльнике, и уже потом, заложив в машинку бумагу, вдруг бросалась к постели и перетряхивала ее в поисках ускользнувшего слова. В те годы ее пододеяльники пестрели обрывками слов и предложений.

Это было прекрасное, восхитительное время… Тогда не было ни Азада, ни детей, ни пеленок, заслонивших от нее весь мир. Как же они осточертели ей, эти четырехугольные тряпки!.. 

Все словно сговорились против нее, чтобы не дать ей спокойно думать... И Азад, и дети, которые теперь всю жизнь будут камнем висеть у нее на шее, без времени постаревшая мать, сон, подстерегающий ее где-то внутри и наваливающийся сразу, едва она сядет — все против нее. И никогда, никогда не удастся ей освободить голову, сосредоточиться, подумать...

Она повернулась, взглянула на посапывающего мужа. А ведь это он, он устроил все это. Дети, горшки, исписанные листки бумаги, желтеющие под слоем пыли... Листки уже превратились в один сплошной пласт, похожий на кусок пластилина, и единственное, что ей остается — это ножом, как от краюхи хлеба, отхватить от него ломоть-другой, нарезать на кусочки и, давясь, сжевать их. На самом деле стоило съесть их, аккуратно орудуя вилкой и ножом, потому что она точно знала, что ей уже вряд ли воссоединиться с пишущей машинкой и своими рукописями. Опустить листки в мусоропровод, сжечь или искромсать их она не может — листки эти родились раньше ее детей…

...Стиснув зубы, она вздохнула, откинулась на подушку, скрестив руки на груди, некоторое время смотрела в потолок и думала, зачем она вообще вышла замуж? 

Она взглянула на спящего рядом мужа.

Зачем ей нужен этот красивый, сильный мужчина? Он ей абсолютно не нужен. Она иной раз по целым дням и не вспоминает о его существовании. У него своя жизнь, свои дела, свои приятели, свой мир, от запаха которого ее воротит. И дети эти совершенно определенно не нужны ни ей, ни тем более Азаду. Что они для Азада? Когда есть настроение и нечего делать, он может повозиться с ними — живые игрушки, намного забавнее неживых: спросишь — ответят, за руку возьмешь — пойдут, щекочешь — смеются... Это и мать подметила, да и сам он не раз говорил об этом… Когда Азад играет с детьми, он и сам становится как ребенок.

...Кто-то из детей шевельнулся.

Нутро пронзил ледяной разряд. Она замерла и прислушалась.

Да, один из детей проснулся… Видимо почувствовал, что она спокойно лежит и думает о своем, и потому вознамерился отвлечь ее на себя. Сейчас увидит, что она не спит, встанет, вытаращит на нее черные глаза, выплюнет соску, протянет ручонки, разок-другой позовет негромко, а если она не подойдет, начнет хныкать, потом рыдать, разбудит другого ребенка, тот тоже поднимет крик… Или оба спрыгнут с кроватей и, шлепая босыми ногами, с визгом начнут гонять по комнате, прятаться в шкаф, под стол, не давая одеть себя...

Чуть приподнявшись на локте, она краем глаза взглянула на маленькую кроватку. Дети спали. Она облегченно вздохнула и откинулась на подушку. Ей стало жаль себя… В горле встал ком… Она подумала о том, на что потратила столько сил и времени. Ее дела, рукописи, книга, которую она должна была уже сдать в издательство - все это придется отложить еще на год. Потому что она снова не успела ничего сделать. Не работает голова и весь сказ! Да и даже если бы работала, когда ей писать? Как? Где? А время идет, ускользает, как песок сквозь пальцы, летит со страшной скоростью, не оглядываясь на нее, не слушая ее оправданий… Зачатки, крохотные зерна мыслей и чувств, скопившиеся в ее голове, безуспешно пытаются прорасти, но, сгнив и усохнув, погибают в ее голове, не успев дать побегов… Эти погибшие ростки складываются друг на друга, теряют смысл, цвет…

Повернувшись на левый бок, она подумала, что по-видимому всю свою жизнь будет вот так с тоской смотреть на шкаф, где лежат машинка и ее запыленные рукописи, напоминающие старые пожелтевшие газеты…

Всю жизнь она будет с тоской глядеть на эти листки. Ее руки будут заняты картошкой, штанишками, горшками, кастрюлями, но глаза будут устремлены туда, на верхнюю полку.

Она повернулась на другой бок и теперь лежала лицом к Азаду. С неприязнью взглянула на черные волоски, покрывавшие его подбородок, и подумала, что прежде, когда еще не было детей, Азад занимал все ее мысли, она даже не могла писать. Дни напролет думала лишь о нем, на все смотрела его глазами, могла целыми днями размышлять над тем, что он сказал… А сейчас все так ясно, так понятно — даже тошно становится. 

Она знает, сколько волос у него на голове, что он хочет сказать и что скажет, чему удивится, что его рассмешит. Глядя на него спящего, она даже может определить, что ему снится. Приблизив лицо к лицу Азада, она внимательно всмотрелась в его черты. Вот сейчас он за шахматной доской: лоб наморщен, зубы стиснуты — выигрывает. Играет конем, ладья отступает…  А лицо такое, словно это и не игра, словно он на глазах болельщиков сунул в пасть шахматную доску со всеми фигурами, и, глядя на соперника, жадно разжевал и проглотил ее. 

...Заложив руки за голову, она уставилась в потолок.

Сегодня суббота, и ей снова придется целых два дня сидеть дома. Она чуть не заплакала с досады. Ну все, отныне ее жизнь будет протекать именно так. Дети будут путаться в ногах, цепляться за подол, ныть и мочить одежду и обувь, а она будет со слезами на глазах оглядываться на свой книжный шкаф, на стопки исписанных листков, ненавидя всех и прежде всего себя. Так и умрет… Пройдут годы, и однажды эти старые, пожелтевшие листки попадут кому-нибудь в руки, и этот кто-то станет листать, перечитывать их…

Ей вдруг захотелось оказаться на месте воображаемого читателя, самой прочесть свою рукопись, посочувствовать «неизвестному автору», так и не сумевшему завершить работу. Она захотела встать, но стоило ей поднять голову, как дети заворочались. Они словно были привязаны к ней невидимой нитью — стоит ей шевельнуться, и они шевелят ручонками, стоит повернуться на бок, поворачиваются и они.

Она замерла, затаив дыхание, и дети утихли.

Нет, так нельзя. Она во что бы то ни стало должна вырваться из заколдованного круга: дети, каша, мокрые штанишки!.. Надо прочесть эти листки, додумать недодуманные мысли, дописать брошенные на середине фразы, расставить запятые и точки. Это жизненно важно, и единственная возможность - ночь, когда дети и муж растворяются, исчезают, увлеченные в царство Морфея. 

Только она осторожно опустила ногу на пол, как дочь проснулась, и, поднявшись, села в постели: 

- Ма-а-ма... – позвала она сонным голосом, вытаращив на нее заспанные глаза. 

Она тихонько легла обратно на кровать, но дочь и не думала отставать. Она встала на кровати и, держась за перила, изо всех сил крикнула:

- Ма-ма! 

На ее крик проснулся младший и заплакал. Азад перестал сопеть и с недовольным фырканьем сунул голову под подушку.  

Держа дочь на руках, она взяла за руку сына и потащила их на кухню.

Мать тоже проснулась на их крики, вышла из спальни, волоча ноги, прошла в ванную и, пустив горячую воду, включила стиральную машину. Голова у нее была стянута полотенцем. Видимо, головная боль, начавшаяся со вчерашнего вечера, не улеглась за ночь. 

Через минуту зазвонил телефон и очередной день, начало которого она с замирающим сердцем и. боясь дохнуть, пыталась оттянуть, начался. Началась чудовищная каждодневная жизнь, в которой она немыслимыми усилиями пыталась сохранить хоть какой-то покой и порядок.

Завывала стиральная машина, дети не желали ни одеваться, ни есть, бегали раздетые по коридору, выплевывали кашу, размазали по полу варенье, получили за это, вдоволь наревелись, потом, воспользовавшись минуткой, пока они с матерью сели выпить чай, пробрались в ванную и завернулись в неотжатые простыни, следя мокрыми ногами, облазили весь дом, опять схлопотали шлепков и долго орали.

Азад встал, оделся и, не позавтракав, ушел куда-то. После того как он ушел, дети прямо взбесились - пока она прибиралась, они побежали в спальню, выдвинули ящики трюмо, рассыпав их содержимое по полу, раскрасили друг друга помадой, попробовали ее на вкус, а тем, что осталось в тюбике, разрисовали стены и простыни, снова были отшлепаны и снова долго ревели.

До самого вечера выла стиральная машина, играя у всех на нервах, квартира полнилась паром и запахом мыла, пар валил из стоявших на плите кастрюль и чайника, и каждые десять минут звонил телефон...

...Вечером, чтобы окончательно лишиться сна, она один за другим выпила четыре чашки крепкого кофе.  Часы пробили девять, она уложила детей, возилась с ними полтора часа, пока дети заснули, и, наконец, наступила совершенно мистическая тишина, а дом начал приходить в себя. Мать тоже растворилась в этой тишине - наверно ушла в свою комнату. Азад вернется еще только через два часа. Суббота – самый лучший день недели, Азад работает во вторую смену… 

Она, стараясь не шуметь, на цыпочках прошла к книжным полкам, осторожно сняла с машинки стопку бумаг и, тихонько ступая, прошла мимо спящих детей в другую комнату. Закрыла дверь, включила свет, села и разложила листы на столе. Рукопись напоминала больного человека, пожелтевшая, помятая, залежавшаяся…

Сперва она сдула пыль с бумаги, потом аккуратно разложила листки и начала читать… Это был рассказ, который она когда-то очень давно начала писать и забросила на середине. В нем описывался один день из чьей-то, вероятнее всего, из ее собственной жизни… Запустив пальцы в волосы, затаив дыхание, она читала вся дрожа… После второй страницы дрожь в теле унялась. 

Главный герой рассказа, то есть она сама, заблудилась, заплутала в плену каких-то запутанных, непонятных чувств. Устав от своей однообразной, унылой жизни, она копалась в себе, в поисках открытий. Отшвырнув листки на пишущую машинку, она закрыла лицо руками…

В этих пожелтевших листках, на которые она все это время смотрела с печалью, как на находящегося в плену родного человека, как на единственный путь спасения, не было ничего кроме нее самой… 

Тоска сжала сердце, она едва удержалась, чтобы не швырнуть на пол рукопись. Откинулась в кресле, вздохнула и подумала, что все что она пишет - это продолжение той жизни, от которой она пытается спастись… Или наоборот. В любом случае и жизнь ее, и тексты - все было бессмысленно, бездарно и скучно.

Казалось, и в своих текстах она жила где-то в темноте, в бочке без воздуха, без света. Почему она так живет?.. Сколько лет прошло с тех пор, как она написала все это… Но ничего не изменилось. Она похожа на свои тексты, а ее тексты похожи на нее… 

Потом она представила себе лицо того, кто должен был прочесть все это… И ей вдруг стало отчаянно стыдно.

Что она наделала?!. Вот уже который год она степенно входила в канцелярские магазины, с важным видом покупала пачки бумаг, в академической тишине комнаты с претенциозностью писателя исписывала один за другим листки, заполняла их своими мыслями, стучала на своей машинке день-деньской, изводя соседей, но, не удовлетворившись этим, она еще и с гордостью читала кому-то свои сочинения. 

 Как же она глупа, жалка, нелепа!.. Вместо того, чтобы как все нормальные женщины, сидеть дома, заниматься нормальными женскими делами и рассказывать детям сказки, она вообразила о себе черт-те что!..

…Она сидела, положив перед собой руки. С улицы не доносилось ни звука - и дома, и там, снаружи, было одинаково тихо, словно город погрузился под воду. Дом, улица, весь город, умолкнув, взирали на нее, ждали, когда она начнет писать.

Как же она высоко занеслась!.. Возненавидела всех и вся, потому что все вокруг мешало ей добиться желанных высот. Будто если бы не муж и дети, она свернула бы горы. 

А ведь мать знала, что она бездарна, и Азад знал, и все остальные. Просто молчали, не хотели ее расстраивать. Смущенно улыбаясь, бормотали «Интересно…», лишь бы она отвязалась.  Стиснув зубы, мать терпеливо растит ее детей, молча переносит все тяготы, готовит, стирает, убирает. И муж еле терпит ее, ему чужды ее представления о жизни и мире, поэтому он только и думает, как бы удрать из дому. 

Да что там муж, что мать, она осточертела всем, у всех засела в печенках! На работе ее еле терпят, глядят на нее позевывая, и соседи здороваются, позевывая, а те, кому довелось читать ее уже изданные произведения, от скуки зевают так, что сводит челюсти.

Она сидела, глядя на свои руки, лежавшие поверх рукописи, ненужные и бессмысленные, как она сама. Открыть окно и, никому ни слова не говоря, выброситься из него? Только прежде написать записку, всего одно предложение: «Я - не писатель…» 

Странный, доселе неведомый ей спазм свел горло… Жгучий спазм, способный задушить, убить ее…

Слезы лились ручьем на листы, разбросанные по столу. Она подумала, что прежде, чем умереть, нужно избавиться от всего этого позора – уничтожить и машинку, и рукописи, полные глупыми, бессмысленными предложениями. Машинку она прямо сейчас, пока домашние и соседи спят, вынесет из дому и закопает где-нибудь подальше от чужих глаз, а рукописи просто сожжёт.  А как быть с тем, что уже издано? Ведь свои уже изданные произведения она не сможет вытравить из памяти людей, не сможет закопать, как эту злосчастную машинку… 

Она тихо плакала, сидя за письменным столом, положив руки на колени. Случилось то, чего она боялась больше всего — в один прекрасный день оказаться ненужной. А ведь именно из-за этого страха она родила детей, издавала свои опусы и даже вышла замуж. Только напрасно все. Никому она не нужна. Если сейчас выпрыгнет в окно, ни для кого ничего не изменится. Самое большее - кто-то, взглянув на труп молодой женщины, скажет «Жаль…», и все. Дети будут расти, как росли все это время, пока она пропадала на работе, Азад будет ходить на работу, играть в шахматы, смотреть футбол, мать избавится от ее вечно недовольного выражения лица, соседи во дворе, как всегда, будут здороваться друг с другом — жизнь будет идти, как прежде. И никто даже не вспомнит, что был такой человек, а люди будут читать книги в сто раз лучше тех, что пишет она - книги настоящих писателей.

Она закрыла рукой рот, чтобы не разрыдаться.

...В соседней комнате заворочался один из детей. Она встала и прошла в спальню. 

Девочка сидела в кроватке, тянула к ней маленькие ручонки и плакала: - - Ма-а-маа... 

Она взяла ребенка на руки, прижала к груди и тихо плача стала исступленно целовать его. 

Ребенок склонил голову к ней на плечо и успокоился – кажется, уснул. 

Качая ребенка на руках, она подумала, что жизнь после нее, может, и будет идти как шла, но только не для ее детей. Они будут расти без матери, сиротами…


1983