МАДАД

Шагая по улице, он любил глядеть вниз: на запыленные туфли, на обтрепанные манжеты брюк, и собственные ноги вызывали у него жалость: идут, безропотные, безмолвные, покорно несут его, куда пожелает.

С утра до вечера он ходил по магазинам. Покупать было нечего, не нужно ему ничего, так ходил — занять время. Зайдет в ювелирный и стоит, смотрит-разглядывает украшения: перстни, броши, кулоны, какой дороже, какой дешевле... Потом начинает приглядываться к покупательницам, примеряющим их. И кажется ему, что это он покупает кулон или кольцо, или вставляет серьги в женские ушки.

Из магазина он выходил с таким видом, словно только что скупил все драгоценности и сразу же раздарил их людям.

Потом он отправлялся в «Игрушки». Дрожащими от возбуждения руками заводил машинки, стрелял из пистолетов, бил в барабан и до тех пор бренчал на крошечном пианино, пока возмущенные продавщицы не начинали кричать на него.

Проголодавшись, шел в ближайшее кафе и ел до отвала. Потом покупал билет в кино и смотрел фильм, который наметил еще с утра.

Потом шел в другой кинотеатр и домой являлся уже под вечер.

Так проходил каждый выходной. Менялись только названия фильмов. Иногда, если не было нового фильма, он пересматривал то, что видел ранее.  Но тогда он смотрел уже не на экран, а на целующиеся парочки. И представлял, что это он, Мадад, целует ту полную блондинку, жадно сжимая ее в объятиях. Выйдя из кино, он упорно смотрел себе под ноги, не смея взглянуть на женщин и девушек. Будто каждую из них тискал там, в темном зале.

...Никто ему не был нужен, чтобы с приятностью провести выходной. И почему считается, что в кино надо обязательно ходить вдвоем, сидеть рядом и вместе глазеть на экран? А если садиться обедать, то обязательно смотреть в рот друг другу?..

У него и дома не было ни малейшего желания общаться, разговаривать. Телефон для него был мукой: «Ну, что ты? Как дела? Чего делаешь?» — осточертело! В ответ на все эти вопросы он обычно невразумительно мычал, а потом часами выслушивал ворчание матери: нельзя так с людьми.

Он не мог уразуметь одного: почему люди не хотят оставить друг друга в покое?.. Звонят по телефону, являются в гости, пристают друг к другу на улице и всё о чем-то толкуют, толкуют...

...Брат отворил ему дверь и с сердитым видом направился на кухню. Опять затевают возню...

С тех пор как он себя помнит, брат всегда был таким хлопотливым. Вечно он возится, копошится, чего-то добивается, изводит себя, ни днем ни ночью не зная покоя. Простой рабочий, он кончил вечерний институт, пока учился, подкопил денег на свадьбу, женился, жена одного за другим родила ему троих ребятишек, и теперь у человека одна забота: добыть, достать, подработать— вырвать деньги зубами, когтями, чтоб только дом был — полная чаша, а детишки обуты, одеты... И ведь даже ночью не знает покоя: один из троих обязательно бывает болен, и брат с женой попеременно ходят из угла в угол, укачивая ребенка.

А стоит детишкам прийти в норму, можно бы и поспать спокойно — нет, подавай им гостей! Целую неделю носятся, что-то достают, пока не набьют холодильник. Потом притаскивают от соседей стулья, спорят, ругаются. А стоит гостям разойтись, начинают колотить посуду.

Зачем это нужно, кому от этого радость? Чего ради обрек себя брат на такие муки?

...Мадад не спеша снял пальто, сунул ноги в шлепанцы, взял со столика газеты, понюхал их и понес к себе.

Последнее время Мадад все нюхал — хлеб, воду, собственный пиджак, скатерть, экран телевизора...

Нюхать окружающие предметы стало для него такой же потребностью, как есть, спать, дышать. От этого постоянного принюхивания у него вроде и нос стал шире, такой стал нос, будто Мадад и на свет родился, чтобы нюхать. Кстати, это было намного занятней, чем общаться с людьми; каждая вещь пахла по-особому. Были похожие запахи, были такие, что не спутаешь ни с каким другим — даже и не объяснишь, что за запах. Запахи имели не только вещи: газеты, носки, скатерти; у людей, у каждого человека тоже был свой особый запах. Бабушка и мать пахли похоже, у брата запах был такой же резкий, как он сам. А вот собственного запаха Мадад не ощущал. И все время думал об этом: в трамвае, в постели, в ванной, когда чистил зубы. А может, у него вообще нету запаха?..

В кухне было не повернуться. Мать кипятила белье. Брат разобрал электрический утюг и, рядком выложив на стол его внутренности, ковырялся в утюге маленьким ножичком.

Невестка кормила младшего, то уговаривая ребенка, то принимаясь орать на него. Бабушка в соседней комнате совершала намаз.

Все это он успел заметить, проходя к себе в комнату. Закрыл дверь, включил телевизор, удобно расположился в кресле. И снова со всех сторон обнюхал газеты.

Носки прилипли к ногам. Мыться пора — никуда не денешься. Когда возникала необходимость мыться, Мадад выходил из себя. Доставать чистое белье, готовить ванну... Мыло, мочалка, расческа — это ж такая волынка!..

Подумав про мытье, вспомнил, что необходимо жениться, и сразу же захотелось сдохнуть.

Жениться пора давно, брат моложе, а старшая девочка уже ходит в школу. К тому же, как уверяла бабушка, не женится — в старости будет один как перст, позаботиться некому; бабушки-то рядом не будет. Да что бабушки, матери уже не будет. Кто ему поесть приготовит? Кто купит хлеба? Подаст воды?.. А ведь он к тому времени одряхлеет, не сможет, как теперь, целыми днями бродить по улицам и таскаться в кино; газету понюхать и то сил не хватит. И телевизор толком не поглядеть: не слышно, не видно, так, муть какая-то...

Он понимал, что должен, что обязательно должен жениться. И женитьба казалась ему чем-то вроде госэкзамена, трудного, неприятного, но неизбежного.

Прежде всего, надо найти подходящую девушку. Придется знакомиться по меньшей мере с пятерыми. И каждую надо ублажать: хоть раз сводить в кино, в театр. А потом выбрать одну из них и привести в дом. И на всю жизнь оказаться с ней один на один. Вместе спать, вместе просыпаться, вместе есть, вместе ходить в кино, вместе умереть. А сколько всего жена от него потребует!..

Потребует, чтоб он разговаривал с ней, сопровождал ее на прогулках, приглашал в дом гостей, то и дело мылся, и прочее, и тому подобное... Представишь себе — и волосы дыбом.

Вон они, брат с женой, все время перед глазами. На месте не сидят. То нарядятся и уйдут куда-то, то принимаются лупить детей, то бьют посуду. И все время моются, моются...

И ему уготована такая жизнь.

А зачем? Зачем все это нужно? Живет себе человек, никого не трогает, ходит в библиотеку, сидит там, пока башка пухнуть не начинает: пишет, зачеркивает, опять пишет... Срок защиты давно миновал, а он все сидит: зарылся, утонул в своих главах. Давно бы пора завершить, поставить точку. Но, сдав диссертацию на отзыв, он лишится главного своего наслаждения — уточнять, проверять, сопоставлять... Стоит ему защититься, налаженная, устоявшаяся жизнь станет невозможной, бессмысленной. Кстати, не исключено, что он не доживет до старости: годков эдак через десять помрет, закопавшись в своих главах...

Мать с бабушкой на сто процентов уверены, что жить ему до глубокой старости. Бабушка говорит, это у них в роду: все умирают дряхлыми стариками и подолгу маются перед смертью. И он вот так же — состарится, одряхлеет и, прикованный к постели, долго будет дожидаться смерти. Вот тогда и придут к его ложу жена, дети, внуки-правнуки; родные люди, они будут терпеливо ухаживать за ним, ловить глазами каждое движение, кормить его с ложечки. А когда он умрет, жена закроет ему глаза, закутает в саван и честь по чести предаст тело земле.

Вот брат — у него есть жена, которая после смерти закроет ему глаза.

Мадад часто думал об этом, глядя на сухие, костлявые руки невестки, совсем не идущие к ее полному телу. В старости эти руки еще больше высохнут, сморщатся, потемнеют. И она протянет темную морщинистую руку и неспешно закроет глаза его брату, неузнаваемо изменившемуся в старости...

Невесту мать ему уже подыскала.

Девушку эту Мадад не видел ни разу, но она часто являлась ему во сне. Во сне его будущая подруга жизни была толстая, потная женщина, она стояла над плитой, половником помешивая довгу, возилась с тестом... Потом, улыбаясь, приближалась к нему, клала его на кровать, снимала с себя белый платок, заворачивала в него Мадада, баюкала, прижав к потному телу, сунув руку за пазуху, вытаскивала грудь и совала ему в рот...

После этого сна его всякий раз мутило, и он несколько дней не мог смотреть на толстых женщин.

...Да, чего-то затеяли: таскают тарелки из кухни в комнату; за стеклом то и дело мелькают тени — туда- сюда, туда-сюда...

Когда брат и его жена начинали вот так лихорадочно сновать по квартире, Мадада охватывала тоска, и он чувствовал себя совершенно чужим и лишним.

Он поднялся с кресла и поплелся к кровати. Сел, стянул носки, бросил на пол.

«Господи, и что им неймется?!» — Мадад с головой укрылся одеялом. Всякий раз, когда он уютно устраивался в постели, ему вспоминалось детство, бабушка...

Чего только она не придумывала, чтобы занять внучка!.. На обеденном столе устроила ему футбольную площадку из газет: футболисты, ворота, крошечный мяч — они с утра до вечера играли с бабушкой в этот футбол. Она накладывала целый таз апельсинов и усаживала в таз Мадада. Иногда, до отрыжки объевшись ими, он так и засыпал в тазу, обложенный апельсинами.

На улицу бабушка его не выпускала, даже в уборную в углу двора он не ходил, для него все было устроено в их с бабушкой комнатушке, оклеенной желтоватыми обоями. Иногда он высовывался из окнаи глядел на ребят, гонявших по двору. Чумазые, с грязными руками, они орали так, что наверняка слышно было на другом конце улицы. Они были настолько чужие, непонятные, что, решись бабушка выпустить Мадада во двор, он, пожалуй, не смог бы играть с этими ребятами.

Да и зачем? Играть с бабушкой было гораздо лучше, она всегда проигрывала ему, всегда поддавалась. И все всегда старалась сделать за него. Она умывала Мадада, нарезала ему бутерброды на крошечные — в один укус — кусочки, подсластив чай, наливала в блюдце и дула; вечером она первая ложилась в постель, чтобы согреть ее для Мадада.

Обняв его, бабушка засыпала, и, когда она засыпала, Мадад сползал под одеяло и нежился, прижавшись к бабушкиным ногам. Ему нравились бабушкины ноги, они были совсем не такие, как ее лицо, темное и морщинистое. Скрытые днем под длинной юбкой, бабушкины ноги были белые и гладкие, как у молодой девушки... И Мадад думал, что, если б нашлась женщина, такая, как его бабушка, он обязательно женился бы на ней. Чтоб наливала ему чай в блюдце, чтобы резала на кусочки бутерброды, а потом уходила в другую комнату и молилась бы, перебирая четки...

... В дверь громко постучали, Мадад сел. Посреди комнаты стоял брат, худое недоброе его лицо было сейчас особенно злым.

— Одевайся! — он швырнул на кровать отутюженные брюки и чистые носки. — Сейчас невеста придет!

Брат вышел, хлопнув дверью, но злоба его, его ненависть долго еще витала в воздухе, раскачивая оконные занавески, заставляя дрожать стекла в книжных полках. Брат злился на Мадада всегда.

Когда Мадад отдыхал, развалившись в кресле и положив на стол ноги, брат с совком в руках ползал по полу, убирая мусор за ребятишками. Когда, голодный как зверь, он в перерыв приходил домой, Мадад отворял ему, зевая.

Когда брат ходил из угла в угол, укачивая больного ребенка, Мадад слушал эстрадный концерт, включив телевизор на полную мощность. Брат кидал на него взгляды, полные неукротимой ненависти, и казалось, или плюнет ему сейчас в лицо, или зубами вопьется в глотку. Будто младенец, которого он вынужден таскать по комнате, — ребенок Мадада, а не его собственный сын.

Перехватив такой взгляд, Мадад почему-то чувствовал себя виноватым и низко опускал голову, не зная, куда деваться от этой испепеляющей ненависти. Потом начал раздумывать... А в чем, собственно, его вина? Разве он виноват в том, что, женившись, брат обрек себя на такую муку? Разве его вина, что жена одного за другим нарожала брату троих детей, и кто-нибудь из них почти всегда болен и всю ночь не дает покоя?

Порой Мададу начинало казаться, что брат просто-напросто завидует ему. Поэтому и злится; увидит его — и будто пчела ужалила: дверьми хлопает, шугает детишек и, голодный, целыми днями ничего не берет в рот. То ли боясь матери с бабкой, то ли еще почему, но брат никогда не говорилему дурного слова. Зато глаза говорят — их так распирает злость, что глазные яблоки наливаются кровью и лезут из орбит.

Взглядом проводив брата, Мадад посмотрел на тщательно отутюженные брюки и вдруг вспомнил: тетя Хадиджа приведет сегодня к ним племянницу — знакомиться! Мать сказала, что потом он должен будет проводить девушку домой.

Господи, и как он выберется из этой нелепой истории?..

...Дверь скрипнула. Шаркая тапочками, вошла бабушка.

— Мадад, я тебя умоляю, ради Бога... — Она поцеловала его, присела рядом на кровать. — Я тебя прошу, милый, очень тебя прошу...

 

Стол, разложенный во всю длину, был уставлен закусками. Сидевший в углу брат, осмотрел Мадада с головы до ног, задержав взгляд на отглаженных брюках.

Едва Мадад успел сесть, раздался звонок. Тетя Хадиджа, длинная, худая, необычайно болтливая женщина с постоянной улыбкой, до ушей растянувшей рот, держа под руку племянницу, вошла в комнату. Девушка была недурна, гораздо красивее, чем ожидал Мадад, и необычайно застенчива. Войдя, она тотчас шмыгнула в кухню и весь вечер не выходила оттуда: подогревала чего-то, мыла посуду, готовила чай. Сама ничего не пила, не ела. Мадад подумал, что уж лучше б она поела вместе со всеми, придет домой голодная, бросится в кухню и будет подчищать кастрюли.

Под самый конец тетя Хадиджа все-таки привела девушку, пошла в кухню и за руку привела. Девушка присела в уголок и уставилась глазами в одну точку. Она была как неживая, словно все это происходило не в обычной комнате, а в телестудии: лицо освещено, весь город смотрит на нее, малейшее движение губ или ноздрей фиксируется и тщательно исследуется. Мадад с ужасом глядел на застывшее от напряжения девичье лицо, на ладони, нервно потирающие одна другую, и думал, что в подобном положении можно запросто сдохнуть.

Некоторое время все молча разглядывали девушку, потом снова принялись болтать о том, о сем. Когда все увлеклись разговором, девушка подняла глаза и спокойно, очень спокойно посмотрела на Мадада. Будто чувствовала, как заколотилось у него сердце, как судорожно сжал он ослабевшие вдруг колени. Мадад попытался оторвать от нее взгляд и не смог.

Она же смотрела на него совершенно невозмутимо. Смотрела так, будто знала его давным-давно, будто это она, а не бабушка растила его в той маленькой желтоватой комнате.

Да, бабушка и мать правы: только такая может быть его женой. Спокойная, молчаливая, застенчивая... Она не станет постоянно лезть в его дела, не станет надоедать, она до конца жизни будет безмолвно копошиться где-нибудь в соседней комнате. Самое большее — вот, как сейчас: поднимет глаза и молча поглядит на него...

И в нем постепенно крепла уверенность, что если отвергнуть эту девушку, то все обернется, как предсказывала бабушка: он умрет в одиночестве и будет лежать с открытыми глазами и отвисшей челюстью. Один-одинешенек на старой кровати, под засаленным одеялом он долго будет маяться и стонать, но никто его не услышит; ему захочется пить, язык присохнет к гортани, кое-как он доползет до окна — крикнуть, позвать людей, но сил у него не хватит, и он умрет, упав на подоконник, свесив вниз руки и голову. Немного погодя прохожие заметят его и, собравшись под окном, будут в ужасе глядеть на него, ахать и жаться один к другому.

Когда подошло время уходить, девушка опять застеснялась, так застеснялась — прямо плавилась от застенчивости. Она не просто покраснела, она была багровая, и лоб все обильнее покрывался потом. Ей, конечно, была известна программа сегодняшнего вечера.

...Они шли молча, не глядя друг на друга. И вдруг девушка споткнулась и едва удер¬жалась на ногах. Мадад хотел поддержать ее, но, кажется, Бог нарочно послал ей случай споткнуться; девушка обеими руками ухватилась за Мадада и больше не отпускала его.

Мадад постарался осторожно высвободить руку, не тут-то было. Девушка обхватила ее так, словно это была не рука Мадада, а ее младенец. Ребенок, которого она родила и теперь, спеленав, держит в объятиях.

Ему стало жутко. Все летело вверх тормашками, все его планы, все расчеты. Ведь это ж будет теперь всю жизнь — обхватит и не выпустит, как никогда уже не выпустит его руки: рука покраснеет, вспухнет, начнет темнеть, но все равно — ему не освободиться от этой мертвой хватки.

...Девушка шла, стараясь ступать как можно изящнее, а потому то и дело спотыкалась, острые каблуки ее туфель скребли по тротуару, и их скрежет доводил Мадада до исступления. К тому же, занятая своей походкой, девушка не замечала, как громко она сопит, и Мадад с тоской думал, что в носу у нее полипы.

И думал, что в старости, когда он сляжет в постель, она, вот так же сопя, будет кормить его с ложечки, а когда умрет, то, закрывая ему глаза, тоже будет громко сопеть.

Всё приходит в этот мир, чтобы состариться. Мужчины и женщины цепляются друг за друга, потому что не хотят отправиться на тот свет с открытыми глазами. И девушка рядом с ним, что спотыкается на каждом шагу, прекрасно знает, чего должна добиться. Потому и сопит так старательно.

Невыносимая тоска сдавила сердце, еще немного и Мадад наподдал бы спутнице, намертво присосавшейся к нему, наподдал бы, чтоб отлетела; так бьется утопающий, судорожно пытаясь ухватить глоток воздуха.

А девушка все скребла каблуками, все спотыкалась, сопя от старания не споткнуться.

Больше выдержать Мадад не мог. Поднял руку, остановил такси и отворил дверцу.

— Но мы... Уже почти дошли... — Это были первые ее слова за весь вечер.

Придерживая рукой дверцу, Мадад молча взглянул на девушку, взволнованную, ничего не понимающую, потом так же молча подсадил ее в машину и сунул трешку водителю.

— Где вы живете?

— Тут за углом...

Не в силах слышать ее голос, Мадад захлопнул дворцу и отступил на тротуар.

Машина рванулась с места.

Он облегченно вздохнул, чуть не до пупа расстегнул рубашку, повернулся и, не спеша, спокойно зашагал к дому.

...Был выходной. Он шел, как всегда поглядывая то на манжеты собственных брюк, то на витрины магазинов, шел один, а встречные прогуливались по двое, по трое.

Мадад поднял голову, взглянул на луну... Нет, не состарится он, никогда не состарится и не сляжет в постель. И ему никто, абсолютно никто не нужен.

Как прекрасна, как обольстительна была открывшаяся ему истина!

...Через месяц Мадад женился. Первое время они словно бы играли в прятки. Если она появлялась в кухне, Мадад отправлялся на балкон, если она приходила туда, он укрывался в ванной, жена бросалась в ванную, но и там его уже не было.

Стоило Мададу поднять руку, чтоб почесать голову, жена опережала его. Едва у него возникало намерение завязать шнурок ботинка, жена кидалась ему в ноги и завязывала шнурок. Он протягивал руку за водой, полный стакан тотчас оказывался у него перед носом. 

Сперва он все пытался придумать, чембы занять жену, отвлечь ее от себя. По пять раз давал ей стирать одну и ту же рубашку, посылал то в магазин, то к соседям... Бесполезно: с неотвратимостью бумеранга жена возвращалась обратно.

Хуже всего было ночью. Управившись с супружескими обязанностями, Мадад плотно закутывался в одеяло и отворачивался к стене. Но жена все равно проникала под одеяло, клала ему на ноги свои ноги и утыкалась носом в спину. Иногда среди ночи она вдруг склонялась над Мададом и нюхала его лицо, его тонкие усики...

И он уже не мог, как прежде, побродить по городу или сходить в кино. Если это случалось, жена становилась на колени и билась головой о половицы или ничком бросалась на пол и с завываниями, в голос рыдала. От ее завываний Мадада пробирала дрожь, волосы поднимались дыбом, и он готов был весь день не отходить от жены, только бы она молчала.

...А мать и бабушка были счастливы. Теперь у Мадада есть, наконец, человек, который закроет ему глаза, когда придет срок. 

 

                                                            1987